Том 22. На всю жизнь - Страница 5


К оглавлению

5

— Госпожа Даурская! — повышая голос, повторяет инспектор, удивленно приподнимая брови.

— Не пойду! Хоть убейте, не пойду. Если пойду, растянусь посреди залы. Точно, месдамочки, растянусь, — слышится отчаянный шепот.

— Додошка! Иди же!

Среди начальства недоумение: куда девалась выпускная, не являющаяся получать аттестат? Несколько рук протягивается к Даурской.

— Иди же! Иди! Это невозможно! — подталкиваем мы ее.

Наконец из толпы выкатывается толстенькая, низенькая фигурка.

— Сейчас умру! — успевает она шепнуть еще раз и, красная, как пион, катится дальше.

Стурло смотрит. Додошка приближается. Вот она уже близко! Вот… Ах!

Противный угол ковра. Как он подвернулся некстати.

Додошка прыгает и растягивается плашмя у «наградного» стола, у самых ног Стурло.

Почетный опекун срывается с места. За ним учителя. Застенчивый Зинзерин и высокий Чудицкий спешат на помощь девочке.

В толпе смех.

Малиновая от смущения, Додошка плачет.

— О, негодный Стурло! Я говорила! Я говорила! — шепчет она, рыдая, по возвращении назад.

— Брось, Додик. Что значит одна лишняя шишка в сравнении с нашим выпуском! — философски резюмирует Сима.

— Осрамилась я, — стонет Додошка.

Мы поем.

Поем наш последний привет этим стенам, этим людям, друг другу — последнее наше прощанье в словах кантаты: "На вечную разлуку, подруги, прощайте. Пред нами раскрылась широкая дверь…"

В толпе начальства волнение. Madam начальница подносит батистовый платок к глазам. Вздрагивают ее полные плечи.

И среди публики многие плачут тоже. Рыдает, упав головой на плечо старшей дочери, худенькая старушка, мать Елецкой. Глаза мамы-Нэлли тоже полны слез.

Что-то щекочет мне горло. О, если бы еще денек не расставаться с этими поющими, милыми девушками! Один только денек!

Но вот мы смолкаем. Слезы подступили к горлу, дальше петь невозможно. Maman подходит к учителям и опекунам, обнимает каждую из нас, целует. Слезы наши смешались. Теперь maman уже не прежняя строгая начальница, теперь она нежная, добрая мать.

— Смотрите, у кого горе будет какое, мне пишите. Слышите, милые? А то прямо сюда, под крылышко вашей старой ворчуньи. Она, поверьте, всегда примет участие в вашем горе, — шепчет maman сквозь слезы.

Все растроганы. Все сдерживают рыдания. Учителя протягивают нам руки. Белые, выхоленные пальцы Чудицкого сжимают мою руку.

— Помните, госпожа Воронская: не надо закапывать в землю Богом данное дарование.

Это он о моей способности писать дурную прозу и скверные стихи.

— Со временем может развиться и разгореться искорка, — поучает он.

— А вы, моя милая художница, — говорит учитель рисования, высокий, белый как лунь старик Зине Бухариной, — вы-то уж не забрасывайте своего таланта.

— Госпожа Даурская, — угрюмо шутит хмурый Стурло, — помните, что Крещение Руси было в девятьсот восемьдесят восьмом году.

— А ну вас! — отмахивается та. — Из-за вас растянулась только. И чего смотрели!

Уши инспектриссы «скандализованы» таким ответом. Ей хочется осадить дерзкую, но — увы! — мы уже одной ногой на воле, и с этим приходится считаться. И «кочерга» нервнее, чем когда-либо, вертит цепочку, морщит лицо и скрипит:

— Ну вот и дождались! Вот и кончили курс! Помните только все, чему вас здесь учили. А главное — манеры.

— Прощайте, monsieur Зинзерин! — прерывает ее Креолка. — Я вас верно и преданно обожала пять лет.

Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.

Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:

— Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.

Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.


* * *

Кто эта высокая девушка с осиной талией, с мягко курчавящейся головою?

Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.

Я или не я?

Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.

Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.

— Черкешенка! Какая красавица!

Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.

— Мария из Пушкинской "Полтавы"!

— Нет, лермонтовская Тамара!

— Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, — слышатся восторженные отзывы.

Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.

— Лида, моя душка! — говорит Елена, отводя меня к окну. — Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.

Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.

Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.

— Трогательная идиллия, — смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.

— Ну, прощай, Вороненок, — говорит она просто. — Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, — добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:

5