— Стало быть, позвать, — уныло согласился Левка.
— Вот и молодчина! Маленькая русалочка или вы, мадмуазель Варя, посветите мне кто-нибудь, пока я выволоку нашего молодца из этого ужасного помещения.
И, говоря это, Большой Джон легко, как перышко, поднял с земли Левку, осторожно прижал его к своей сильной груди и вынес из склепа и часовни.
У входа ее к нам бросилась Эльза.
— Я бегал, я привел! — указывая пальчиком по направлению Большого Джона, говорила не без некоторой комической важности маленькая швейцарка. — A m-lle Варя говорил, что я совсем не храбрая, — заговорила она, гордо приподнимая головку.
Так вот оно что!
Бедная Эльза, чтобы угодить Варе и снискать ее расположение, рискнула бежать одна по темному предместью за Большим Джоном.
Я поцеловала девушку, потому что Варе было не до нее. Убитая и мрачная, она то и дело обращалась ко мне с вопросом:
— Как ты думаешь? Имела ли я право оттолкнуть его, когда он бросился на меня, как тигр, этот негодный мальчишка?
— Если бы ты поступила иначе, то с вывихнутой ногой лежала бы сама, — говорю я ей так же шепотом, без малейшего колебания.
— Ты уверена в этом вполне, Лида?
О, милая, честная, суровая Варя! В твоей благородной душе, я вижу, сейчас идет страшная борьба. Ты считаешь себя виновницей происшествия.
Я шепчу ей тихо:
— Ты ни в чем не виновата! Ведь должна же ты была защищаться, наконец!
Она с благодарностью сжимает мою руку.
Ночь еще не успевает расплыться в предутреннем тумане, когда мы все четверо подходим к фабрике. На руках Джона стонет Левка. В белом доме директора темно. Все спят. Только в окне Большого Джона светится приветливый огонек. У ограды сада мы прощаемся. Большой Джон успокаивает нас, что Левка быстро поправится, и прибавляет, что воспользуется случаем, чтобы начать учить Левку грамоте.
— Большой Джон! — говорю я. — Позвольте мне заниматься с Левкой. Я бы очень хотела помочь ему выучиться читать и писать.
Эта мысль приходит внезапно, как и все, что ни является мне на ум.
Большой Джон смотрит на меня внимательно и молча.
— Маленькая русалочка, — говорит он, — это ваше решение серьезно?
— Как нельзя более серьезно, Большой Джон! — отвечаю я без запинки.
— В таком случае большое вам спасибо. Я сам недостаточно владею знанием русской грамматики, чтобы выступить ее преподавателем, и очень вам признателен за это. Так как Левку ученого гораздо легче таскать за собою по всему миру, нежели Левку безграмотного, то ваше предложение как нельзя более кстати.
От этих слов моего друга что-то падает в моей душе, точно тяжелый камень на дно пропасти.
— Так это правда? Вы не шутите? Вы действительно уезжаете в Америку, Большой Джон?
— Ну да, маленькая русалочка! Этим не шутят. Я давно чувствовал призвание к деятельности миссионера, — говорит он так, что я не могу понять — шутит он или серьезен.
— Но ведь вы же математик, Большой Джон! — говорю я в отчаянии. — Зачем же вам отдавать себя на ужин дикарям!
Он смеется беззвучно и, бросив мне на ходу: "Надо заняться Левкой", исчезает в темной аллее директорского сада.
А мы трое, взволнованные, отправляемся домой.
Вот как неожиданно и странно закончилась наша ночная экскурсия, о главной цели которой мы, разумеется, позабыли давным-давно.
Ясный июльский полдень. Второе число жаркого месяца. Я сижу на террасе мызы «Конкордия» с учебником русской грамматики в руках. Передо мной Левка.
Вывихнутая нога его давно зажила. Он вполне оправился, работает на фабрике и ходит ко мне в часы рабочего перерыва учиться.
Левка удивительно способный ученик. В полторы недели мы прошли с ним азбуку и склады. Сегодня был первый урок грамматики. Имена существительные, одушевленные и неодушевленные, живейшим образом занимают Левку. Он не согласен с грамматикой, где говорится о том, что дуб — предмет неодушевленный и роза также.
— Вот врут-то твои ученые! — с жаром кричит он (в минуты высшего волнения Левка говорит всем "ты"). — Вот-то врут! Да нешто дерево либо цветок какой не чувствует боли, когда их рубят или срывают?
— Чувствуют, Левка, только души-то у них все-таки нет.
— Да как же без души-то больно? — допытывается он и усиленно теребит свою густую черную шевелюру.
Я объясняю, но объяснение мое выходит "не от чистого сердца". В моей мечтательной душе давно сложилось странное убеждение, что все растущее — живое царство, живо духом, как и животные, и лучшее творение Бога, человек. Так ясно чудится мне: у тополей лица вечных юношей, с чуткими поэтическими сердцами; у дубов мудрая душа старцев, опытных жизненных борцов; у незабудки — чистая, как слеза ребенка; у розы — прекрасная, непонятная и немая; у тюльпана — напыщенная и глупая, так далее, и так далее без конца.
Я делаю лукавую физиономию и высказываю мои предположения Левке. Он в восторге.
— А у крапивы душа "доброй ведьмы", понимаешь?! Ха-ха-ха!
Я отлично понимаю, что он хочет сказать, и хохочу.
Добрая ведьма — это Варя. Так ее прозвал Левка за резкий тон и постоянные осуждения всего того, что ей самой кажется нехорошим, дурным. И в то же время я знаю, что, как и все в доме, Левка «уважает» Варю за ее неподкупную честность и суровую простоту. Он инстинктивно чувствует, что под этой суровой внешностью бьется доброе, отзывчивое сердце. Недаром же маленькое поколение нашей семьи, — Павлик, Саша и Нина, — обожает Варю.
— Добрая ведьма — крапива! — хохочем мы оба.